Ши писал(а):
кому-то и Твардовский с Асадовым нравятся, а я считаю их стихотворцами, а не поэтами.
Дело вкуса,конечно,но всё-таки вряд ли стоит ставить в один ряд Твардовского и Асадова-величины,по-моему,несопоставимые.
"Собственно говоря, это вполне традиционный жанр русской поэзии - переводить и переосмысливать оду Горация "Exegi monumentum...": Ломоносов, Державин, Пушкин и прочие... Ну, и я, конечно... ("Там у нас и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я.")
Предлагаемые ниже стихи писались на протяжении 13 лет, независимо друг от друга, то есть возвращение к сюжету происходило, в среднем, каждые три года. Начиналось же всё это, как и полагается, со стандартного перевода, который и открывает цикл."(Д.Гагуа)
Exegi monumentum aere perennius
regalique situ pyramidum altius,
quod non imber edax, non Aquilo inpotens
possit diruere aut innumerabilis
annorum series et fuga temporum.
Non omnis moriar multaque pars mei
uitabit Libitinam; usque ego postera
crescam laude recens, dum Capitolium
scandet cum tacita uirgine pontifex.
Dicar, qua uiolens obstrepit Aufidus
et qua pauper aquae Daunus agrestium
regnauit populorum, ex humili potens
princeps Aeolium carmen ad Italos
deduxisse modos. Sume superbiam
quaesitam meritis et mihi Delphica
lauro cinge uolens, Melpomene, comam.
Памятник.
I. Hor. Carm, III, 30.
Я воздвиг, завершил этот памятник меди прочнее —
не тягаться с такой высотой пирамидам царей;
и ни гибельный ливень, ни ярость потуг Аквилона
не способны его ниспровергнуть, ниже несочтенных
долгих лет череда и стремительный времени бег.
Так, не весь я умру, ибо частью себя наибольшей
избегу Либитины: вновь будет посмертному мне
воздаваться нетленная слава, доколь в Капитолий
по ступеням восходит понтифик с безмолвною девой.
Знаю, скажут и там, где неистовый Авфид бурлит,
где и некогда Давн, скудный водами, властвовал грубо
над селян племенами, что ныне взросли из низов —
первым я был, который сумел эолийские слоги
перепеть на тугой италийский манер. Будь горда же
вдохновенья трудами во славу твою, и дельфийским
мне заслуженным лавром главу, Мельпомена, венчай.
II. Dirui monumentum…
Голоса дочерей Мнемозины
всё глаже и глуше, и в нашей глуши
мы и годы считаем на зимы,
ведь где наши лета — поди, поищи.
Снег летит лепестками акаций,
и, укутанный белым плащом,
с пьедестала склонился Гораций.
Не взыщи, я не стану стреляться,
полно, Муза, не надо оваций!
Не подглядывай через плечо.
Всё смешалось, как в некоем доме,
где призрак развода и полный разброд.
Наши речи уже не о том, и
смысл темен. Да кто же теперь разберет?
Только долгое гулкое эхо
анфиладой крещенских зеркал
на бегу вторит дробному смеху.
Но ни смех, ни успех не помеха:
снег заносит античную веху —
стелу, столб, обелиск, пьедестал,
ибо памятник равен забвенью,
сиречь немоте очарованных лет.
Ветер лепит двукрылые тени
безглавых побед, и спасения нет.
Так щедра милость к падшим и павшим
хлороформом больничного сна,
и едва ли расслышишь свистящий
зов Камены, граничащий с фальшью:
"Мальчик, дальше!" А что же там, дальше?
Тишина. Тишина. Тишина...
III.
Когда я умру (а это, как известно, произойдёт
двадцатого сентября две тыщи аж двадцать шестого года)
никто из знакомых мне уже не поверит. Скажут: «Ну, вот!
Опять он вздумал дурить, бейцы крутить народу!»
Уродлив и груб, как горб, я улягусь в фанерный гроб,
поджабив губу, раскатанную было широко,
и дальше — почти тишина. Скоропортящаяся скорбь
ничего не добавит к репутации псевдопророка.
А учёные-медики едко заметят: «Человек умирает весь,
по себе оставляя помимо скарба и анекдотов
не блажную весть о занебесном невесть, а всего лишь взвесь
липких аминокислот и прочих ошмёток плоти.»
Возражу, распадаясь на прах и тяжёлый дух,
на косматый атом, на кучку лысых нейтрино —
где-то там всё коптит небеса да честит меня вслух
моя бывшая — факт! — и стервознейшея половина.
Как и все остальные, в подавляющем вздох большинстве,
я был истинным ангелом где-то в далёком детстве,
но нимало не преуспел, как, впрочем, и те же все,
с кем водил знакомство и разделял соседство.
Сколько помню себя, изо всех предпочитал скульптур
бюсты — особенно женские, тёплые и живые,
и, ладонью привычно сминая ночной гипюр,
забывал, что слова сквозь пальцы просыпаются, как впервые…
Пусть себе ухмыляется слабый в кавычках пол,
предвкушая всю сладость невысказанного вопроса:
«Хрен ему памятник. Крест, а лучше — осиновый кол,
как валашскому накося-выкуси кровососу!»
Бронзу спёрли и продали. Даже успели пропить.
На расколотом мраморе… Нет, кирпиче… Или просто на грязи
проступает — не надо, герр Гротефенд! — клинопись вязью
воробьиных следов. Эпитафия. Что ж, так и быть,
в комоде я выберу свежие крылышки, открою окно и полечу на свет,
на тот, где в полдень жужжит лиловая алиллуйя,
где тоже ни денег, ни времени, а уж если и Бога нет —
Боже, скажу, зачем это всё? Боже, какого хуя…
IV. Horati Flacci ut mei esto memor.
Судьбу листая времени назло,
остановись на миг: куда как круто —
по юности служил в войсках у Брута,
но обошлось, простили. Повезло.
Затем — карьера скромная писца
в раскраденном имперском казначействе,
что оставляла время для бездействий,
точней — для сочинительств. Он и сам
никак не ожидал, что черновик
на обороте векселя к оплате,
внезапно подвернётся Меценату.
А тот прочёл. Заметил. Сразу вник.
Талант открылся, густ и плодовит;
и, становясь великим понемногу,
он мерно торил верную дорогу,
заматерел в поту словесных битв.
Его — что толку! — помнят, но, увы,
всё путается, римляне и греки,
латынь мы знаем только из аптеки,
а греческий… Оставьте! Глас молвы,
озвучивая давешний рецепт,
где в славе много лавра — мало мяса,
приобретает явственный акцент
пристрастного к вальяжности миддль-класса.
И длится вечность. И ему пора
дань отдавать непрошенной удаче
на дареной поклонницами даче,
покряхтывая в нужнике с утра:
«Погодка собирается ништяк».
Так, сознавая суетность момента,
он exegi кропает monumentum…
Ай да Гораций! Ай да сукин Флакк!
V. Fuga temporum.
Exegi monumentum, памятник, память, бляха-
муха, aere perennius, горсткой немого праха,
regalique situ детсадовской пирамидки,
Спасской — без Спаса — башни, ажно берут завидки…
Так ругаются чохом: non omnis moriar, ибо
плоть ли, душа ли — по хрен, pars mei, о калибре
коей и спорить тщетно; блажь, вековая прихоть —
смело сбежит от смерти сквозь аварийный выход.
Девка с монахом вкупе смоются и подавно
к берегам недоступным Авфида или Давна;
даун, вовсе не наши, что тебе эти воды!
Милость к каким, дрён, падшим? Вольности перевода…
Лира, нерв, балалайка, дудочка-волосянка,
кто там лабал — не важно. Матерных слов морзянка
будет подшита к делу в вечном казённом доме.
Что я писал — не помню. Эй, Melpomene, comam!
1994-2007
Дмитрий Гагуа