Раав-2
I. На-Нах-Наху…
Я ненавижу этот город… Если Восток есть Восток,
а Запад есть Запад, то Север есть Север, а Юга нет.
Или наоборот — если Юг есть Юг есть Юг есть Юг,
то нет ни Востока, ни Запада, ни тем более Севера.
Это просто сломался компас. Это я ненавижу Тель-Авив.
Да потому что… — Спокойно! — Я? Абсолютно спокоен.
И всё же — да потому что это город мусоров и блядей,
он гремит, как дырявый бидон, прицепленный к хвосту шелудивого пса,
он стучит фальшивыми шекелями в пластиковом стаканчике
наркомана, сшибающего на светофоре с водителей
спесь и уверенность в сегодняшнем завтра.
У нас с ним взаимная нелюбовь. Его голуби гадят мне на шляпу,
его полицейские проверяют мои документы,
его арабы взрывают его евреев, а я… Меня тошнит.
С утра у него златофиксая улыбочка бухарского идиота,
к полудню — вспотевшая солью спина рабочего-нелегала,
после обеда — волосатая задница марокканского торговца,
поздно вечером — остекленевший взгляд украинской проститутки,
за полтинник готовой на всё и более того.
Свежеотсосанные ешиботники счастливыми стайками
возвращаются в Бней-Брак, к Талмуду и праведной жизни.
Это — южный Тель-Авив. Северный, впрочем, не лучше.
Северный Тель-Авив — город витрин и манекенов;
элегантные старушки, пришепётывая в фарфоровые протезы,
выкладывают из «Вискаса» паззл для бездомных кошечек.
Даже очень молодые девицы здесь просиликонены вусмерть,
а их мужественные парни сплошь голубые, в лучшем случае — би.
Я ненавижу, когда меня лапают ниже пояса всякие пидары!
Особенно если это — охранники, обыскивающие меня
на предмет подозрительного предмета.
Откровенно говоря, в северном Тель-Авиве
я знавал лишь одного порядочного человека,
да и тот — хозяин публичного дома в южном.
Как Иерусалим, он же — Эль Кудс, он же — Aelia Capitolina,
пахнет ладаном, кофе с кардамоном, святой водой и проклятьями,
так и Тель-Авив, он же — Тель-Авив, он же — Тель-Авив
( — Телави? — Тель-Авив! — ??? — Споём «Сулико»…)
пахнет гашишем, фаст фудом, дешёвой парфюмерией и разочарованием.
Стойкий запах. Липкий запах. Запах прецедентного права,
мирного процесса, безакцизных сигарет, липовых баксов.
Запах пороховой гари на бывшей площади Царей Израиля.
А красивое ж было название! Но… Но…
Фискальная страна. Фатальный город. Фекальный город. Срань Господня.
Будь на то моя воля, я бы Рабиным не ограничился.
А судья в мировом суде, баба за сорок, с глазами, полными предвкушения,
из северного — ну, ещё бы! — Тель-Авива, зачитывала мне приговор.
А я смотрел на неё… На прокурора в мантии и с небритой шеей…
На адвокатессу свою, дуру бесплатную, государством Израиля даденную…
На конвоира, одышливого друза… Я смотрел на них всех
и не радовался собственным мыслям. Я думал:
ведь кто-то же любит их такими, как они есть, дешёвых сук!
Не то чтоб это — звёзды зажигать по нужде, но ведь с кем-то
плодятся и размножаются в поте лица своего…
Тут конвоир с завистью сказал: «У вас, у русских, такие герои!
Вот, Павлик Морозов, к примеру… Отца не пожалел. Уважаю!»
Горе вам, мытари и гастарбайтеры! Горе вам, книжники и фалафельщики!
Горе вам, фарисеи и феминистки! Горе вам, блудницы и ревнители политкорректности!
Горе вам, маньяки и депрессивные! Горе вам, реальные и виртуальные!
Горе мне — от всех вас, и со всеми вами вместе! Аой!
В этом городе, где жить больно, а умирать стыдно —
как посмотришь по сторонам: неужто именно здесь?… и мурашки меж лопаток;
в этом городе, где улица Иисуса Навина пересекает улицу Иерихона;
в этом городе, где со всех углов на меня виновато улыбаясь
глядит Мишель Пфайфер, укравшая твоё вчерашнее лицо —
потому что сегодня у меня грипп, температура за сорок, начинается бред
и спасения нет, остаётся только брести домой, домой, домой…
В этом городе без городских стен — никогда не вспомнить, как он назывался! —
я шёл, гулко спотыкаясь о пустоту собственных мыслей,
как локтями расталкивая невидящим взглядом встречных прохожих,
соревнуясь с чёрными кошками — кто кому успеет перебежать…
И только облупившаяся краска на стёклах красных фонарей,
только цвета, цветы, хохочущий калейдоскоп вечернего ветра —
я кричал, я отплёвывался от него густыми клейкими словами,
выбиваясь из сил, обкладывал трёхэтажным матом и город, и жителей его,
и себя самого, и эту, как её там, Пфайфер, которая на каждом углу …
О, как же давно я так не матерился! Но легче не стало,
потому что ты… Потому что тебя не было рядом… Потому что…
…потому что там, на перекрёстке, дожидаясь зелёного,
двое браславских хасидов, со сбившимися штраймлами на головах,
бодро подпрыгивали и пели во весь голос: «Забирай меня скорей
и целуй меня везде!». А, может, мне это просто примерещилось.
Ветер нёс меня, ноги сами шли наугад по затихающему Яффо,
по Яффо, не имеющему никакого отношения ни к евангельской Иоппии,
в которой апостол Пётр воззвал некогда «Тавифа, встань!»,
ни даже к тому Яффо, в котором молодой ещё Бонапарт
посещал чумной госпиталь и расстреливал пленных…
Я проходил мимо домов с погасшими мёртвыми окнами —
только нежилой неоновый свет реклам плескался над головой,
мимо кустов гибискуса, мимо мойки автомобилей,
на которой араб, белозубо ощеряясь, поливал из шланга белую лошадь.
Или это, всё же, был ослёнок, тот самый, сын подъяремной?
Впрочем, кому захочется въехать в город, не имеющий ни стен, ни ворот?
Такой город невозможно осадить, взять приступом, покорить,
он обречен на ночное одиночество — лишь в чёрных зеркалах витрин
отражаются призраки в странных одеяниях, мужчины и женщины,
размахивающие зажатыми в руках пальмовыми ветвями…
Меня уже шатало, и сильно шатало, когда я понял, что стою и курю
возле твоего дома. Во втором этаже, на кухне ещё горел свет.
Но это ничего не значило, ровным счётом ничего — ничего ещё, ничего уже.
Срываясь с места, задыхаясь тяжёлым кашлем, я чуял засаду,
облаву, чужое дыхание за спиной, взгляд, нащупывавший затылок
в оптическом прицеле автоматической винтовки.
Я бежал, бежал неизвестно от кого, как обычно — от себя самого,
объясняя самому себе же, что всё вокруг — не более чем бред,
что, сколько ни живешь, ничему не учишься, потому что
круги сужаются, и снова, и снова выходишь на то же место…
Я убеждал себя, что это всего лишь кошмарный сон,
но когда, вымотавшись вконец, прильнул горячим лбом к холодному столбу
и посмотрел наверх — увидел табличку «Улица Раав», и понял,
что бежать бессмысленно, некуда, незачем, и обернулся.
В двух шагах позади, в пятне фонарного света стояла она.
Мишель, — сказал я ей, — Мишель, оставь меня, чего тебе нужно!
Глупый, — нетерпеливо передернула плечиком Пфайфер, —
идёт дождь, а ты совсем больной, вон как кашляешь! Иди ко мне…
И ты раскрыла зонт. И мы пошли домой.
Дмитрий Гагуа
|